Имя переводчика – Анатолия Гелескула – упомянуто мной не случайно. На мой взгляд, Гелескул не просто смог сделать польские стихи понятными для нашего уха, – Гелескул прочувствовал текст и выявил в нём присутствие «русской души». Показательна часть предисловия переводчика для «Пути к поднебесью», где он рассказывает о «Лесничестве Пране» Галчиньского в русском переводе, – чтение этого стихотворения оказалось для него первым знакомством не только с Галчиньским, но и с польским языком, с корпусом польской поэзии в целом: «…тогда я сказал себе — попытаюсь выучить язык, но этого поэта прочту, я в нём нуждаюсь. <…> Упоминаю его не как факт биографии собственной <…>, но вот о Галчинском, думаю, этот эпизод кое-что говорит».
Поэтому, рассуждая о стихах Галчиньского, я буду говорить, прежде всего, о гелескуловской проекции этих стихов. Не говоря уж о том, что ещё и Бродский, при чтении «машинописной стопки» которого Гелескул впервые столкнулся с переводным творчеством польского поэта, невольно повлиял на «русифицированную», «гелескуловскую» поэтику Галчиньского (или Галчиньский в оригинале, прежде всего, повлиял на Бродского, а затем оба – на Гелескула? – вопрос, требующий внимания). Мы встречаем сходный антикоцентризм (из «Коснёшься пальцем»: «…и сон золотой, медвяный / ложится, как тяжкий слиток, / на губы, на грудь Дианы / и волосы цвета скрипок», где Диана – римская богиня природы; из «Вариаций на житейские темы»: «…чтоб подсвечник стоял удобно / и дымился табак, подобно / пеплу Трои»). Сталкиваемся с аналогичной разветвлённостью и насыщенностью сложноподчинительными предложениями, перечислениями и синтаксическими повторами (как в «Вариациях на житейские темы» и стихотворении «Папа»). Иногда – с приёмом анжамбемана (из стихотворения «Зима школьных прописей»: «А звон сосулек? Он тоже кем-то / затеян»; «…спасибо ему. И если / метёт, запомни – метёт не в поле»). Даже интонации, столкновения слов – и те порой похожи! Попробуйте прочитать, например, «Новогоднюю открытку в местечки и сёла» в присущей Бродскому манере – стиль его чтения удивительно легко накладывается на гелескуловский перевод Галчиньского: «А здесь, на столичных стогнах, / светло, как в церкви, / и звуки Шопена в окнах, / и сплошь концерты, / кругом фонари и урны — / не ваша слякоть, / и все до того культурны, / что впору плакать». И подобно тому, как для Бродского «в каждой музыке Бах», для Галчиньского Бах есть в каждом ощущении мимолётной, «как лента в танце», бесценной жизни: «…чтобы слышались, как в органе, / вздохи ветра / и звучал бы в нём vox humana / Иоганна Себастиана / до рассвета». Тем удивительнее, что сам Бродский высказывался о Галчиньском, по воспоминаниям литовского эссеиста Томаса Венцловы, как о «плохом поэте» .
Предметом моего анализа стали стихотворения, отобранные из двух стихотворных подборок Галчиньского в переводе Гелескула: одна – «Путь к поднебесью» из журнала «Дружба Народов», о которой уже говорилось выше, вторая – вышедшая спустя лишь пару месяцев в 9-м номере журнала «Иностранная литература» за 1999 год.
Подборка «Путь к поднебесью» начинается с «Молитвы слепого лунатика» и завершается стихотворением «Если разлюбишь однажды…». Структура подборки имеет своё значение: так, первое стихотворение «рифмуется» с последним, очерчивая круг субъектно-ассоциативных воспоминаний и личных обращений лирического героя, по которому может бесконечно ходить читатель, открывая для себя всё новые и новые смыслы. Оба стихотворения являются четверостишиями, и в обоих фигурирует «свет». В первом случае лирический герой напрямую обращается к Богу (недаром стихотворение называется «Молитвой…»), перифрастически называя его «дарующим запах розам, румянец макам и дням сияние», с просьбой вернуть своим глазам «свет, побеждённый мраком». Во втором случае лирический герой обращается к любимой женщине, от которой зависят всё его счастье и страдание, и лишь косвенно, в качестве противопоставления, заводит разговор о «поступающем иначе» Боге, который «с нами прощается светом». В первом случае герой просит у Бога свет как избавление от «мрака». Во втором случае (где «мрак» не упоминается, но подразумевается) герой будто бы прозревает, что свет – не окончательное избавление от «мрака», а лишь облегчение, которое Бог дарует человеку наравне с испытанием, им же данным («…мор насылая и голод, с нами прощается светом, / зная прекрасно, что станет оазис пустыней»). Потому лирический герой, перенеся духовную бинарность «свет-мрак» на личные отношения, и просит женщину уподобиться в «прощании светом» Богу: не ожесточить сердце влюблённого тягостным признанием, сделав «оазис пустыней». Так Галчиньский соединяет две плоскости мироздания: человеческую и божественную, – и обозначает тот самый «путь к поднебесью», который нашёл место в заглавии. Данный синтез становится ключом к пониманию мотива «света» в другой подборке, а именно – в стихотворении «Новогодняя открытка в местечки и сёла», где «сердечный» свет культуры-«свечки» составляет параллель с сердцем самого́ лирического героя: «Культура — не свет небесный, / а стол со свечкой, / привычной и повсеместной, / зато сердечной. / И пусть огонёк неярок, / а жить светлее. / Прощаюсь и вместо марок / я сердце клею».
Глаза, как известно, – зеркало души. И потому лирический герой в «Молитве…» обозначен как «слепой лунатик»: его глаза – «вечно в луну влюблённые». Однако доподлинно неизвестно, что имеет в виду под символической «луной» автор: то ли жизнь, в которой, несмотря на всю её сложность, есть своя красота (на то указывает сложная судьба автора), то ли первую любовь (на то указывает строка в стихотворении «Во сне»: «Ты как ночь, а я твоё утро», где «ночь» – аллегория любимой женщины, чьим продолжением – следующим за ночью «утром», носителем «света», – как бы является лирический герой), то ли будущее страны (на то указывают строки в стихотворении «Папа»: «А революция катит, словно луна над забором, только другой дорогой»). Да и к тому же неясно, почему лунатик «слепой»: потому что его любовь к луне в положительном смысле беззаветна или потому что, наоборот, слепа?
Можно сказать, что Галчиньский создаёт свой, чем-то схожий с блоковским, многозначный образ Прекрасной Дамы, ведь у Александра Блока та олицетворяет собой и женщину (как в стихотворении «Ты отходишь в сумрак алый…»: «Я послышал отзвук малый, / Отдалённые шаги. / <…> / Ждать иль нет внезапной встречи / В этой звучной тишине?»), и природу (как в стихотворении «Тихо вечерние тени…»: «Спишь ты за дальней равниной, / Спишь в снеговой пелене… / Песни твоей лебединой / Звуки почудились мне»), и Богородицу (как в стихотворении «Вхожу я в тёмные храмы…»: «Там жду я Прекрасной Дамы / В мерцаньи красных лампад»), и Родину (об этом сказано в мемуарах Зинаиды Гиппиус «Мой лунный друг»: «Ещё несколько страниц, конец, и я опять говорю, изумленно и уверенно: “И ведь Она, Прекрасная Дама, ведь Она – Россия!”. И опять он отвечает так же просто: “Да. Россия... Может быть, Россия. Да”» ). В стихотворении «Коснёшься пальцем» лирический герой Галчиньского «по родинкам до рассвета» учится «на звездочёта», и читателю остаётся только гадать, звёзды ли сравнимы с родинками, так что вся Вселенная будто бы становится для героя родным пространством, или со звёздами сравнимы родинки на теле любимой, внутренний мир которой для него – непознаваемый космос. А в «Песне о флаге» некая «девичья рука» несёт флаг Родины поэта: «И девичья рука ответно / понесла лоскуток двуцветный / выше облака и зенита, / ещё выше, где всё забыто, / ещё выше, где только слава, / где Варшава, моя Варшава / бело-алой песнею стала, / белой, как пух голу́бок, / алой, как пенный кубок, / белой и алой, белой и алой, белой и алой».
Кстати, любимое блоковское слово, – «несказа́нное», проскальзывает в одном из стихотворений Галчиньского: «…и затишья так несказанны» (Гиппиус поясняла, что «несказа́нное» – это «особый язык», при котором «между словами и около них» лежит «гораздо больше, чем в самом слове и его прямом значении»).
В поэзии Галчиньского очевидно влияние и Есенина, о чём упоминал сам Гелескул. Ведь «Надену чёрные брюки» напоминает собой вариацию на тему есенинского стихотворения «Мне осталась одна забава»: разница между обоими текстами составляет лишь год. В обоих случаях речь идёт о прощании с миром. Лирический герой польского поэта, по аналогии с есенинским, также обладает «дурной славой» («Оставлю тёмные слухи / и долгие пересуды…»). Аналогом же «веселия мути» служит «...в загородной пивнушке / должок за битьё посуды». У Есенина – «русская рубашка», у Галчиньского – «кладбищенская обнова». А заключительным есенинским строкам: «Я хочу при последней минуте / Попросить тех, кто будет со мной,— / Чтоб за все за грехи мои тяжкие, / За неверие в благодать / Положили меня в русской рубашке / Под иконами умирать» – поэт противопоставляет иное обращение: «Когда умру, дорогие, / вдали от вас и полиции, / пошлите, друзья, депешу / Крушевской, панне Фелиции. / Фелиция пишет сонеты / и справится с некрологом…». Но в случае переложения Галчиньским есенинского стихотворения стоит отметить, что польский поэт здесь будто бы отстранённо играется с поэтическим сюжетом, не принимая его близко к сердцу: довольно комична здесь фигура панны Фелиции, да и некие «дорогие», к которым обращается лирический герой, равно отдалены от него, как и «полиция». Здесь скорее речь идёт не об исповеди, наблюдаемой у Есенина, а об очередной шутке «похабника и скандалиста». Комическая черта характерна для части стихотворений Галчиньского. Заметна насмешливость, например, и в первых строках стихотворения «Романс»: «Женский голос в березах, русский отзвук романса. / “Ах, какая тоска!” / И берёза иная, / и романса не знаю, / но такая тоска!».
Но есть у Галчиньского «горькие шутки», выстроенные на столкновении коротких фраз («А вот до войны, бывало… / да миновало») или неожиданных образов («У Зюзи неладно с мозгами — / глотает пробки, / вчера проглотил от шампанского, / окаянный… / <…> / К ночи и вовсе становится знобко: / Зюзя / глотает электропробку»), как в стихотворении «Папа». Данный поэтический текст – особая веха в творчестве Галчиньского, раскрывающая другую сторону его исповедальности. Галчиньский выбирает шуточную манеру поэтического повествования, но в этой шутке нет и доли отстранённого высмеивания: наоборот, поэт пишет о «папе» предельно тепло. Шутливое здесь служит лишь основой для приёма градации, ведь у «папы» – всё не как у людей (он и сам так говорит: «…всё не по-людски»). «Папа» – многострадальный, «ощипанный», «куцый», «седой воробышек», маленький человек, но без него мир – не мир. А «кто сам не хлебнул такого», как написано в тексте, «тому понять это трудно» («хлебнул», конечно, не просто чашку, которая, согласно стихотворению, «пахнет селёдкой», а «горя» или «лиха» – фразеологизмы, сразу приходящие на ум). Даже на уровне синтаксиса можно заметить, что наиболее важные (и серьёзные) строки («Папа», «И умер», «Мне не до смеха») отделены от строф – точно оголены перед читателем.
У Галчиньского – особый дар вырисовывать ассоциациями (подобно импрессионистам – многочисленными мазками, накладываемыми друг на друга) внутренний мир своего лирического героя, полярный по отношению к миру окружающему (как в «Вариациях на житейские темы»: «…и вообще чтоб не только шкварки / или студни, / а на праздник — сонет Петрарки, / да и в будни»). Будет верным сказать, что его поэзия настолько многогранна, что каждый сможет найти в ней что-то своё. А вместе с тем – обрести «путь к поднебесью».